Повести Квитки представляют теплую, простосердечную живопись нравов наших поселян, и очарование, производимое ими на читателя, заключается не только в содержании, но и в самом языке, которым они писаны. На русский язык они почти не переводимы, потому что в нем не откуда было образоваться соответственному тону речей. Великорусские простолюдины, не имея в своей натуре свойств народа Малороссийского, слишком резко отличаются от него характером языка своего; а литературный русский язык, даже и у Гоголя, плохо служил для выражения семейных бесед нашего простонародья, его ласок, его огорчений, его насмешек и сарказмов. Всего лучше доказал это сам Квитка, когда, по просьбе журналистов, перевел «Марусю» и еще несколько повестей своих. Малороссияне не в состоянии читать их, — до такой степени они не похожи на подлинники. Один из русских писателей, имевший на него влияние великого авторитета, убедил было его совсем оставить язык, доступный небольшому кругу читателей и, по примеру Гоголя, писать на общепринятом литературном языке. Квитка написал несколько больших повестей и напечатал в журналах; но — странное дело! — тот самый писатель, который смешил и заставлял плакать своих земляков малороссийскими рассказами, сделался для них так же скучен, как и для Великороссиян. Что это значит? Отчего автор очаровательной «Маруси» не имел на русском языке успеха автора «Вечеров на Хуторе»? От того, что он думал на малороссийском языке, и, заговорив на великорусском, был так не ловок в каждой своей фразе, как молодцеватый малороссийский парубок, который бы вздумал играть роль русского добра молодца. Журнальная критика справедливо причислила его к посредственным рассказчикам, и публика перестала читать его, предпочтя ему писателей-говорунов, которых и имена странно было бы упомянуть рядом с Квиткою. Но Малороссия не позабыла первых повестей его, и, не смотря на малоизвестность его в России, ставит его наряду с величайшими живописцами нравов и страстей человеческих, каковы Вальтер Скотт, Диккенс и наш Гоголь. Он уступает им в разнообразии предметов творчества, но за то в своем роде, который составляет самую трудную задачу для современного писателя, далеко превосходит каждого.
Замечателен этот факт, и нам нельзя на нем не остановиться: что один и тот же писатель, производя на читателей неотразимое впечатление малороссийским языком, оставлен ими без внимания на великорусском. Здесь мы видим доказательство, какая тесная связь существует между языком и творящею фантазией писателя, и в какой слабой степени передает язык другого народа понятия, которые выработались не у него и составляют чужую собственность. Как в песне музыка, так в книге язык есть существенная часть изящного произведения, без которой поэт не вполне действует на душу читателя. Я слышал от нескольких уроженцев великорусских губерний, научившихся отчасти языку малороссийскому, что для них легче понимать наши народные думы в подлиннике, нежели в переводе. Это значит, что там сохранена гармоническая связь между языком и предметом, которая в переводе беспрестанно нарушается. По этому-то закону, во всех литературах, каждый самостоятельный поэт имеет свой особенный язык, который только и хорош для того взгляда на жизнь, для того склада ума, для тех двнжений сердца, которые одному ему свойственны. Переложи его речь на язык другого поэта, и она потеряет много своей прелести. Но у нас в Малороссии Квитка представляет не единственный пример бессилия передать свои малороссийские концепции на языке великорусском. Гулак Артемовский, составляющий переход к нему от Котляревского, написал несколько превосходных комических и сатирических стихотворений, которые мы знаем наизусть, и остался совершенно неизвестным писателем в русской литературе, хотя положил несравненно больше труда на русские стихи и прозу. Гребенка, современник Квитки, оставил нам дышащие свежестью и истиною картины из малороссийской природы и жизни в своих «Приказках», и тот же Гребенка писал по-русски нескладные повести из родных преданий и безвкусные стихи в роде следующих:
Невыразимо хороша,
Сидит жена Барабаша .
Наконец, величайший талант южно-русской литературы, певец людских неправд и собственных горячих слез, напечатав небольшую поэму на великорусском языке, изумил своих почитателей не только бесцветностью стиха, но и вялостью мысли и чувства, тогда как в языке малороссийском он образовал, или, лучше сказать, отыскал формы, которых до него никто и не предчувствовал, а из местных явлений жизни создал целый мир новой, никем до него несознанной, поэзии. В его стихах язык наш сделал тот великий шаг, который делается только совокупными усилиями целого народа, в течение долгого времени, или волшебным могуществом гения, заключающего в своей единице всю врожденную художественность родного племени. Они, как песня, пронеслись из конца в конец по всей южной Руси; они пришлись по душе каждому званию, возрасту и полу, и издание их в свет сделалось почти ненужным. Нет человека в Малороссии, сколько нибудь грамотного и расположенного к поэзии, который бы не повторял их наизусть и не хранил в душе, как дрогоценное достояние.
Но всего удивительнее и всего важнее в этих стихах то, что они ближе наших народных песен и ближе всего, что писано по-малороссийски, подходят к языку великорусскому, не переставая в то же время носить чистый характер украинской речи. Тайна этого явления заключается, может быть, в том, что поэт, неизъяснимым откровением прошедшего, которое сказывается вéщей душе в настоящем, угадал ту счастливую средину между двух разрознившихся языков, которая была главным условием развития каждого из них. Малороссияне, читая его стихи и удивляясь необыкновенно смелому пересозданию в них своего языка и близости его форм к стиху пушкинскому, не чувствуют однакож того неприятного разлада, каким поражает их у всякого другого писателя заимствование слов, оборотов или конструкций из языка иноплеменного. Напротив, здесь чувствуется прелесть, в которой не можешь дать себе отчета, но которая не имеет ничего себе подобного ни в одной славянской литературе. Как бы то ни было, но несомненно то, что поэт наш, черпая одной рукой содержание своих плачей, песнопений и пророчеств из духа и слова своего племени, другую простирает к сокровищнице духа и слова северно-русского; только у него свой доступ к ней и свой путь к её тайнам. Для него не существуют иноземные формы речи, усвоенные русскими писателями с самого начала сближения их с Европой. Он так силен родными началами, что его не останавливает искусственная оболочка литературных произведений русских поэтов. Сквозь бесчисленные вариации слова, порожденные ненародными влияниями, он видит слово русское в его родном складе речи и овладевает им по праву кровного родства с северно-русским племенем. Но в то же время чудесный инстинкт, свойственный только великим поэтам, заставляет его брать из другого языка только то, что составляет общую собственность того и другого племени. Вот почему язык его стихотворений богаче, нежели у всех его предшественников; вот почему этот язык выражает понятия общечеловеческие и, будучи совершеннейшим органом малороссийского ума, чувства и вкуса, больше понятен для Великороссиян, нежели наши народные песни и сочинения других писателей.