Но здоровье возвращалось к нему заметно, и с каждым днем более и более наполняло его тело, как наполняет вода истощенный колодезь: и губы зарумянились, и глаза оживились. Радуется старый Шрам, радуется и гетман, но никто не радуется больше Леси. Только её радость подобна была осеннему месяцу, беспрестанно затемняемому тучами. Восторг её часто уступал место мрачной грусти. Тяжело горевала она, размышляя о том, как будут проходить без радостей молодые лета её в гетманских светлицах, как она вечно будет слушать одни толки о воинах, о походах, да звон серебряных кубков. Поняла бедняжка, да поздно, что Сомко создан не для счастья женщины. Нет у него ни того нежного слова, ни того теплого взгляда, который всего нужнее для женского сердца. Он гетман с ног до головы, блистает, красуется между казаками, и нет ему равного во всей Украине; но никогда не взглянет он и не скажет слова так от души, как бедный Петро. И однако ж, надобно покориться своей участи. Напрасно было бы говорить о своем горе отцу или матери; пускай и сам Петро о том не знает.
Так размышляла, бывало, сидя у постели больного, Леся, и чем больше он оправлялся, тем больше она его убегала.
— Что ты, Леся, как будто боишься меня? сказал он ей однажды, удержав ее за руку. Разве я враг тебе? Или я тебе опротивел в долгой болезни? Зачем ты от меня убегаешь?
Леся ничего ему не отвечала, только слезы блеснули в опущенных глазах.
— Не уходи от меня, говорил он, не бойся меня! будь мне родной сестрою. Я покоряюсь своей несчастной участи; не быть нам в паре: такая наша доля. Но я все-таки не перестану любить тебя до самой смерти.
— Не говори мне этого! вскричала Леся. Лучше разом разойтись, як чорни хмары, и не встречаться до веку!
И, вырвавши руку, побежала в сад выплакать на свободе горе.
Но после того придет, бывало, опять к нему, сядет у его постели и начнет напевать какую-нибудь грустную песню; все, что на душе есть, все выскажет она в песне, и хоть ничего не говорили они с Петром, но понимали друг друга.
Что же до Сомка, то он ни мало не заботился о близких их отношениях, да и Шрам, и Черевань, и сама Череваниха оставались на этот счет совершенно спокойны. Такова была простота и твердость тогдашних нравов. Зарученная девушка была нехранимою и неприкосновенною собственностью жениха, и ни одной невесте не входило в голову, чтобы можно было разойтись с одним и принадлежать другому. Все общество пришло бы от того в ужас, и вечный позор покрыл бы семью такой девушки. Когда Петро оправился так, что мог сесть на коня, начали гости Череваня поговаривать о дороге за Днепр; но все еще медлили, чтоб дать ему больше оправиться. Вдруг прискакал гонец с известием, что царские бояре переехали уже через украинскую границу. Все встрепенулись, оставили беспечную беседу за кубком, и мигом собрались в дорогу: Сомко спешил на встречу боярам в Переяслав; Шрам нетерпеливо ждал съезда старшин казацких, чтоб подвинуть все войско заднепровское против Тетери; Череваниха мечтала о гетманской свадьбе, а Черевань рад был пировать до скончания века с казаками. Решено было ехать Череваню с его семейством к брату Череванихи, Нежинскому полковому есаулу Гвинтовке, а Шрама с сыном пригласил гетман к себе в Переяслав. После рады, на которую ожидали царских уполномоченных для утверждения Сомка на гетманстве, предположено сыграть гетманскую свадьбу на всю Украину, а на свадьбе склонить всех казаков к походу на Тетерю, да прямо и двинуться на другой берег Днепра.
Но лишь выехали за Броварские леса, как встретил их другой гонец из Переяслава; а гонцом был на этот раз не простой казак; скакал во весь дух Переяславский сотник Юско с тремя казаками. Все были этим встревожены и ждали чего-то необычайного.
— С какими новостями? спросил гетман.
— Лучше б и не говорить, вскричал Юско, махнув рукою.
— Неужели татаре?
— Хуже Татар! Из одного Васюты сделалось четыре. Зеньковский, Полтавский и Миргородский поклонились Иванцу!
— Как! мои полковники перешли на его сторону?
— Все трое, как слышишь, пане гетмане.
— И Миргородский, и Полтавский, и Зеньковский?
— Все трое; остались на нашей стороне только Лубенский да Гадячский.
— Почему ж меня об этом до сих пор не известили?
— Вчера вечером только сами об этом узнали. Я скакал всю ночь и три раза переменил лошадей.
— Что же? как? или когда? хоть расскажи толком!
— А вот как. Ездил наш бургомистр к князю Ромодановскому с деньгами в московскую казну; только слышит, что князь в Зенькове. Завернул туда, а там пируют у Зеньковского Грицька Остап Миргородский и Демьян Полтавский. Ну, это еще бы ничто. Идет к князю, а у князя полно запорожцев, и все из тех голышей, что, пропивши все имущество, служили по дворам у богатых казаков, а потом, соскучась слушаться хозяина, ушли в запорожье. Иные тотчас узнали бургомистра. «А что это? кричат, не от торгаша ли?» Уже извини меня в этом слове, ясновельможный... «Не от Переяславского ли, говорят, торгаша к князю? Чёрта с два тут поживитесь! Вот мы вас, городовых кабанов, скоро упораем!» Расслушался, порасспросил наш бургомистр, аж тут вот какая новость, — лучше бы мне и не говорить! Князь с Иванцом побратался, называет его гетманушкою Запорожским, отдал ему Украину по самый Ромен в управление!
Сомко схватился за голову.
— Скорее ждал бы я молнии с чистого неба, чем такой вести! Миргородский, Полтавский... променять меня на Иванца! Нет! Пропала, видно навеки рыцарская честь на Украине! Положили мы ее с батьком Богданом в могилу!.. Но смотри, правда ли еще всему этому?